Максим Кононенко

взято отсюда

SONY и хэш

Как ни старайся, а на двадцать минут всегда опоздаешь. Причем, он никакого понятия не имел о том, как обычно опаздывает она и сколько у нее принято ждать. Не было ее. Он прошел от первого до последнего вагона, внимательно глазея по сторонам и смутно придумывая, что делать, если она его не дождалась. Можно, конечно, поехать за ней, но кто поручится, что она отправилась именно домой? Никто. Но поехать все-таки надо. Он отсчитал уже три последних поезда, изрядно ругаясь на чертов автобус, так неторопясь его везший. Вот тут-то она и приехала, смущенно улыбаясь за сорокаминутное опоздание, а ему было плевать на ее опоздание, он пока еще не обращал внимания на ее опоздания, он просто радовался и смеялся чуть-чуть даже дураковато. Холодно-то как, черт возьми, прогнозы-то я почему не слушаю? Прогнозы-то почему, черт возьми, а? А напротив присутствовали две грустные некрасивые школьницы, толстые и грязновыглядящие, ждали приключений и смотрели, как он мерз, ел какую-то булку с не менее какой-то сосиской, пил ледяное пиво и курил, а она делала все то же самое, но почему-то не мерзла.

Темень, метрополитеновая суета, пиво, сейчас будет хорошо, сейчас будет тепло, какое дело мне до скучающей молодежи - мне есть, куда поехать. Два оболтуса проносили мимо существо, которое то ли плакало, то ли смеялось, а вернее всего просто стонало от дури. И что же это за дети такие пошли, что даже водки выпить толком не могут - все их куда-то тянет, все им в жопе что-то чешется. И почему же я прогнозы-то не слушаю? Декабрь ведь, черт его возьми. Новый Год. И кататься пора.

Они залезли в толкливый подземный переход и закурили по еще, слева - запах нежилья, справа - мерзлые розы под эгидой толстой розовощекой дуры, прямо перед носом - завтрашние газеты. И медленно, но верно накапливающаяся в разрушающемся организме убийственная капля никотина. Как же я так прогноза-то не послушал? Но пора, пора в автобус обмороженный, прочь от неонового озноба и шума, вот еще только сухонького возьмут, чтоб не скучно было. И ехать-то всего ничего - каких-то десять минут. Почитывая "Порнографический элемент в русской литературе" одна тыща девятьсот восьмого года издания. Занимательную книгу в новогодние морозы. Вот он, сволочь, дом мой обрезанный, вот он, лифт мой оплавленный. Шестой. Сорок один. Три. Паркеты. Белые стены. И большая кухня. И никакой-никакой мебели. Пусто. Только матрасик и радио. Даже телефона нет. Только матрасик. И радио.

Она с разбега бухнулась на матрасик, он завел радио. Белые стены. Паркеты. Он достал из кармана два пластмассовых стакана, купленных по случаю у случайного человека за случайные деньги. Два случайненьких стаканчика. Налил сухонького, сел напротив нее на матрасик, взглянул в глаза ее глубокие и серые. Стало быть, новоселие. Так за него. За новоселие. И тут же снова закурили. Так вот сидим, курим и пьем. Как вчера. Так же, как и завтра. Если бы кто-нибудь знал, сколько же мы с ней пьем. Но разве есть кому-то дело до нас? Может, это уже и не мы? Может, нас-то уже и нет здесь? Отлетели? Ну, хотя бы отлетаем. Еще. И курить еще. Как они забавны, эти наши годы. Похожие на танцы. Экзистенциальные танцы. Кругами вокруг водки и телевизора. Ее волосы в темноте отдают красным. Раньше по субботам мы бывали циниками и грязно ругались, пели о нездешнем и не думали о прошлом. Теперь мы с ней напиваемся по будням. И в голове один псалом - да пошли они все. И снова эти танцы. Завораживают. Захватывают и растворяют. Движение вперед - движение назад. Движение вперед - еще по одной. Движение назад - еще по одной. "Зачем" не задается. Зачем в забитом вагоне метро одни бестолковые граждане идут вперед, а другие - назад? Ведь места в вагоне все равно нет. Они танцуют. Они танцуют вокруг ничего. Они такие. Как и я. И она. И не надо мне никакой шляпы. Не надо пока. Я пока еще немножечко выпью. За дом мой необставленный. И за нее. За ее такие короткие волосы. За то, чти в темноте они отдают красным. И серость глаз ее, сравнимая с московским небом. И медленная, спящая походка. И столь же медленные, спящие слова. И я не знаю, как притронуться к этому нереальному существу, что сказать ей, когда она молчит. Черт с ними, с этими "И". Она почти всегда молчит. Смотрит и беззвучно смеется, и счастлив и глуп должен был быть тот, что был с ней еще не так давно, и мне не верится иногда, что все так просто. Вот она - она, а вот он - я, больше здесь нет никого, так хоть в Кострому, хоть в Бежецк, к черту - она и там будет со мной. Больше никого. Это те же танцы, хоть и не умею танцевать совсем. Но могу верить в ее не хочу и в ее далеко, в ее уже поздно и в месячный снег. За нее. Она что-то спрашивает, я что-то отвечаю, и хоть совсем не по жилому здесь, но ей нравится, а я рад, что это так, и мы пьем еще, и еще курим, и болтаем о чем-то ни о чем. Я ставлю какие-то старые кассеты, а она пытается угадать, кто это, моя любимая игра - я-то все знаю, а тот, кто угадывает - чаще всего нет, чувствуешь себя умным и светлым, чувствуешь себя чертовски интересным. Есть у меня телевизор, есть, но антенны как не было, так и нет, мы, конечно, попробуем так, но вряд ли, уж больно подозрительный на вид этот телевизор. Давай провод, нет, не так, ну и куда ты его воткнула? Хотя, собственно, какая разница - все равно он не работает ни черта. Давай-ка лучше к тебе поедем. Ну что ж, что далеко? Зато тепло, телевизор работает и кровать широкая. А это, надо сказать, немаловажно. И они поехали.

И ехали долго, так долго, как только было возможно для пути от его дома до ее коммуналки. Он, может быть, всегда бы и ездил так, в метро, если б только не надо было время от времени выходить по каким-то всегда одинаковым причинам. Всегда бы ехал, чтобы не знать, что там, в конце, когда денег нет и есть нет, когда хмурые и странные соседи торчат до рассвета в коридоре, когда ванная все время занята, а на кухне плачут эти омерзительные младенцы, когда телефон запрещен после одиннадцати и чувствуешь себя постоянной сволочью, постоянной гадиной, не дающей спокойно жить приличным людям. Если же деньги все же есть, то сначала покупается то, что пьют, лишь потом, на оставшееся - пища, все больше незначительна и необходимая. Он встречает тебя в коридоре и молчит, жена его, вечно выжатая и некрасивая называет тебя молодым человеком, сволочь, а сама старше на каких-то три года, и постоянно вводит правила. Все, все как на дорогах бога Эроса. Все как в сказках об их годах и наших зачатиях. Витька на мормышку всегда ловит - все, и этим мы горды, это как утренний кофе, не очень хороший кофе, и сахара нет, и аспирина нет, а голова болит, и потом, в воскресенье - сидение на неубранной постели и безумное созерцание полуослепшего трехцветного телевизора, все подряд. В ритме постоянно умирающего не до конца Роберта Смита, в ритме водки с газировкой, в ритме нерегулярного хэша. В стуке надежного SONY, в страхе перед наступающим понедельником. И вы знаете, милые мои, мне это нравится. И ей это нравится, я не спрашивал, но ведь если бы это было не так, разве была бы она со мной теперь? Нет сил сказать себе, что это не так - ничего не останется. Не останется просто ни черта. Можно будет уходить. И она исчезнет - та она, которая сейчас, котораяникогда ни о чем не попросит, которая всегда все смолчит, которая вообще так мало склонна говорить, когда другие молчат, когда ее не спрашивают ни о чем. Хочешь похудеть? Нет? Тогда не спрашивай меня ни о чем. И вроде бы есть еще другие, которые согреют, есть еще адреса и телефоны, но этого молчания нет нигде и вряд ли будет, и так хочется выжить именно с ней, даже вне контекста ее примагничивающей красоты. Чтобы иногда просто замолчать, не думая о том, что она заскучает. Чтобы очнувшись ночью где-нибудь на Домодедовской, без ничего и с разбитым лицом - знать, куда можно поехать и где тебя не спросят о причинах.

А потом серое прокуренное утро. Именно в такое утро начинаешь ненавидеть все альтернативное, именно в такое утро охватит тоска при упоминании какой-нибудь чрезвычайно знакомой фамилии, именно тогда не захочешь звонить никому, кто мог бы тебе рассказать о том, где и с кем он провел эту ночь. Там, наверху простят мне мою жестокость серым днем воскресенья, когда нет денег, нет сигарет и нечего есть. Они там, наверху дадут мне в жалость за глупость мою ее - с больной головой, ничего не хотящую, молчащую и полуспящую ее - как талисман, потеря которого означит вступление в старость.

К черту думать, если можно и без этого - хотя бы сейчас, хотя бы в это воскресенье, когда сроку зарплате было три дня, и они уже вышли. Бросить все и уехать - были бы деньги, нет - шататься в мороз по запаренным улицам и ждать наступления нового года. А там опять настанет ожидание весен и всего того идиотизма, что они принесут с собой. И когда уже будет тепло - в зелень с ней, упасть, смотреть снизу и наблюдать серость глаз ее в окружении пыльной травы. Что она скажет? Ничего, она опять будет молчать, хоть и весна, хоть и тепло, хоть и жилье, и обязательно сделаешь что-нибудь до смешного глупое, чтобы радоваться, как дурак, ее улыбающимся рукам. А сейчас...

Притянуть ее к себе, все это полудетское снаружи и такое страшно неизвестное внутри, принять все это тепло в неловкие свои ладони и впитывать, терпеть весь этот глубокий бардак в себе. И не отпускать. И стать слепым. На время. И ненадолго глухим - только руками, только ртом ощущать это дикое далеко и давящее близко. Быть недвижным, пока ее коротковолосая голова доверчиво лежит на твоем одеревеневшем плече. Пусть это и будет сном в холодную даже в комнате, не так, чтобы совсем трезвую ночь. Не верю. Пять лет - не верю в то, что она есть, двадцать три года мало верю, что есть я. Но все равно - за водой для нее, по почти совсем темному коммунальному коридору, натыкаясь на коляски и санки, чертыхаясь про себя и в страхе встретить кровожадного, блуждающего в ночи соседа. Нет, природа, если уж ты сделала так, что я здесь - не отнимай у меня ее, я заплачу. Я заплачу чужими мне, но столь давно знакомыми людьми, бери их всех, оставь лишь некотрых, которые нужны мне не меньше, чем ее заспанные глаза с утра. Ты знаешь, о ком я говорю. Дай мне навсегда эту простую вещь - видеть ее голую спину, когда она переодевается и ждать ее ночью из ванной - оставь мне это. Пусть они не жалеют о проведенном со мной - у них есть другие игры, у меня же пусть будет она, пусть будет одна игра - игра в молчание с ее глазами такого простого серого цвета.


Двадцать шесть двадцать шестого.

Сначала он просто ничего не понял. Как поступает вечер. Он решил, что это шутка, но она еще раз с бесстрастным лицом выдала свое нет. Никаких особенных эмоций у него в этот момент не родилось, он просто опустел, как воздушный шарик недельной давности, замолчал и продолжал неровно идти рядом, судорожно затягиваясь, как будто дым мог заполнить это ниоткуда образовавшееся ничто. Она просто не ощущает этого, она не понимает всей жестокости и глупости, ей нельзя этого говорить, у нее сегодня праздник, сегодня ее день; но это все родилось уже потом, около метро, когда она стала настойчиво просить его не огорчаться и вспомнить минувшую ночь.

Да, он благодарил небо за то, что вчера она позволила ему остаться, они напились вина, долго болтали о чем-то в темноте, а потом он сидел на полу, возле ее ног и странно улыбаясь смотрел, как ровно она дышит во сне. Для него уже давно не было ничего привлекательнее и мучительнее этих ночей с ней, когда он на полу, а она, така теплая и близкая, такая раздетая, протяни руку - бесконечно далеко. Все, что он мог - мамин поцелуй в щечку на тихий сон и папино потрепывание невесомых волос на красивой и одинокой голове. Вчера было так.

Сегодня он другой гость. Вернее даже сказать, сегодня он вообще не гость. Он проводил ее до дома, все, что ему оставалось делать, нельзя портить праздник и надо старательно улыбаться. Как он ждал этого проклятого числа, какие картины рисовал в воспаленном теперь мозгу, так и отправился теперь один неизвестно куда, и что он делал там в течение трех часов неизвестно сейчас никому.

Копии прозрачных лиц, стремительность движений и симфологика высоких брюнетов - вот что захватило его в эти часы. Он бережно хранил застывший в простуженном горле ком детской обиды и хотелось плакать, просто плакать и бить в стену кулаком, пробить эту стену и оказаться в шумном семействе внимательных людей, орать песни, напиться вдрызг и наутро НИЧЕГО НЕ ПОМНИТЬ.

Бульвары видели его в этот вечер. Он не видел ничего. Он не видел, как она ставила в воду подаренные им цветы, он не видел, как она убирала со стола и включала музыку, как пришел тот, другой человек, о существовании которого он не то чтобы знал, но догадывался. Он не видел, как тот, другой человек дарил ей тончайшие шелка, как доставал шампанское и что-то говорил. Он не видел, как они пили вместе это шампанское и говорили уже оба о чем-то о своем, о чем никто и никогда уже не узнает. Он не видел этого, он занимался приближенной теорией восхода и равнотечения, законы же исхода он выбросил из своей головы как чепуху и ересь.

Странно. Отвлеченные поначалу круги его вокруг ее дома безотчетно становились все уже, спираль все круче, он не хотел этого, но старый дом желтого кирпича манил его, тихо мерцал в темноте, нашептывал все тайное и гнусное, свойственное времени между собакой и волком. Что-то щелкнуло в голове и остановило его только тогда, когда он уже стоял под распахнутым по случаю лета и обильного курения окном третьего этажа, откуда неслась неприлично громкая и дикая музыка. Кто там? Что там? Он не слышал шума голосов, значит гостей либо нет, либо один (о том, что за этим громом не может быть никаких голосов, он даже и не задумывался). Боже, почему он не родился идиотом? Почему он сразу подумал именно так? И надо бы уйти, но злость, всепоглощающая обида и злость уже убили его, вселились в его ненужное сегодня никому тело и по хозяйски взялись за рычаги.

Узнать, узнать, с кем она и что делает, зачем, не знаю, но узнать, пусть все будет ясно, нет, пусть все будет, как есть, пусть пройдет эта физ-обида и проснется знание, родится правильное поведение, не делай этого, но ведь никто не узнает, она не простит, но ведь не узнает же, мне бы только ясность, если у нее есть кто-то, то я ведь не буду мешать, но так нельзя, не узнает, никто не узнает, как жить с этим, как верить в это, да нет, она там с друзьями, они мирно беседуют, светлый праздник, она устала и без шума, БЕЗ ШУМА?!, ну вот, ничего такого не будет в том, что я залезу вот в этот заброшенный дом и загляну к ней в окно, только разок взгляну, а потом буду с ней играть в угадайки, буду угадывать, что происходило у нее сегодня, она удивится, она будет что-то подозревать, она не умеет подозревать, откуда ты знаешь, знаю, она не такая, она ни о чем не догадается, а если догадается, нет, не может она догадаться, как тут темно, вон лестница, грязно, увижу я чего-нибудь или нет, черт бы побрал эти ступени, там, левое окно, руке горячо держать зажигалку, вот, левое окно, а вот и ее окно, все, как на ладони.

Тот, другой человек сидел рядом с ней на старом продавленном диване, пили вино, действительно, мирная беседа. Но почему не он? Он был вчера. Он был вчера? Но ведь он мог и не приходить вчера, а сегодня все равно бы не попал к ней. Черт, как здесь грязно. Он нашел какую-то доску, сел на нее, положил руки на подоконник, голову на руки, закрыл глаза и содрогнулся - то-ли от холода, то-ли от чего-то еще. И что в ней такого? Не думай о ней слишком много, не нарушай тайный ход фишки - вот она сидит с тем, другим человеком, пьет вино и ничего больше. Сидит и все. А ты настроил себе садов, все как есть, он тоже не принадлежит кругу семьи. Она всегда одна. Она всегда одна? Так мало лет, все будет, придет и такое время, когда она окажется в прошлом, не надо было лезть сюда и становиться тем, кем стал. Все спокойно. Скоро тот, другой человек уйдет и все будет еще спокойнее. Он открыл глаза. Тот, другой человек целовал ее. Ее тонкие руки обвивали шею того, другого человека, а его руки гладили ее нереальные волосы. На это нельзя было смотреть. Этого не должно было быть. Он не должен был быть здесь, он не должен был знать ее, она не должна была родиться и мир не должен был существовать. При таком раскладе.

Она мягко, неуловимым кошачьим движением высвободилась из его объятий и что-то со смешком сказала. Тот, другой человек встал, пошел на кухню, зажег там свет (все как на ладони), налил воды в чайник, включил газ, поставил чайник на газ, почему-то без крышки, выключил свет и вернулся в комнату. Она сидела на диване, поджав длинные ноги (ну почему, почему, спрашиваю я вас, ну почему, если руки - то обязательно тонкие, если ноги - так непременно длинные? Работа такая. Скучно...) и глядя на стенные часы с непонятной, страшноватенькой улыбкой. Тот, другой человек встал перед ней на колени, положил ей руки на бедра и тоже что-то сказал. Она засмеялась и показала рукой на открытое окно. Он нырнул за угол и продолжал смотреть одним глазом. Тот, другой человек подошел к окну и начал в него курить. Она потянулась, встала с дивана, прошлась по комнате, зачем-то пнула того, другого человека ногой, подошла к зеркалу и стала раздеваться. Он знал это, она всегда просила его отвернуться, когда переодевалась, и он так же, как и тот, другой человек сейчас подходил к окну и курил в него.

Он сидел и смотрел, гадая, когда же она остановится. Но она не останавливалась. Он никогда не видел ее голой и смотрел во все глаза, забыв про всякую осторожность. Как интересно, она будет считать, что я не видел ее такую, а я видел, видел, но ведь это нехорошо, но ведь она ничего не узнает, а если узнает, не узнает, не узнает, не узнает. Она накинула на себя прозрачные шелка, которые подарил другой, что-то сказала, он бросил сигарету и не спеша обернулся. Она просто стояла и ждала, пока тот, другой человек снимет с себя все. Он, в окне, закрыл глаза.

Ни к чему описывать то, что в этот момент испытывало его все. Кому интересно - попробуйте сами. Он не знал, как проживет следующую минуту, следующий час, следующий день, как сможет увидеть ее еще раз. Как сделать это? Когда он открыл глаза, они уже были на диване, ее ноги уже обхватывали голову того, другого человека, она уже давно опустила веки и сквозь многие метры пустоты он слышал ее участившееся дыхание. Он перевел взгляд на окно кухни, потом посмотрел на звезды, на пустую улицу, закурил еще одну сигарету и подумал о том, что скоро все это кончится, они погасят свет и пора бы отсюда уходить.

Ровное, тихое серое поле. Но что-то мешает, что-то не укладывается в цельное мелодраматическое изделие, что-то не дает покоя больному сознанию. Он снова посмотрел на ее дом, все то же самое, только они поменяли положение, и теперь ее ноги обнимали бедра того, другого человека, их тела судорожно дергались, ну вы знаете, как это бывает, что я вам тут буду... Что-то беспокоило его в этой идиллической картине. что-то не вписывалось в предыдущее, зудело над ухом, как одинокий комар. Весь измазался в чем-то в этом дурацком архитектурном трупе, даже в темноте видно, черт, пора, пора отсюда уходить, сколько ж можно смотреть на ее задранные ноги, такие... ЧАЙНИК. Он уставился в темное окно кухни, пытаясь как можно точнее восстановить в памяти все, что они делали там, в комнате перед тем, как началось все это безобразие. Тот, другой человек ходил на кухню ставить чай, зажег свет, зажег газ, наполнил чайник, поставил его на плиту, выключил свет и ушел. Так. Нет, не так, сначала он налил воды, потом включил газ... Да причем здесь это, какая разница, он точно помнил, под чайником светился синий огонек, а сейчас на кухне темно, выколи глаз.

Ну и что? Да нет, такого не бывает, это только в кино, ты все просмотрел, он или не зажигал газ или уже забрал чайник. Но как же забрал, когда в комнате его нет, да я все точно помню. Сколько надо времени? Полчаса? Час? И что, спрашивается, делать? Идти к ним? Очень хорошо. Просто замечательно. Куда-нибудь позвонить? И что сказать? Вы знаете, я вот тут подглядываю за этим, ну, вы меня понимаете, за чем, ну за этим, одна молодая девушка, и тот, другой человек, у них сейчас там любовь, а на кухне чайник никак не вскипит, потому что под ним погас огонь и газ просто так идет. Нет, надо подождать, может они скоро закончат и тот, другой человек пойдет на кухню. Газ опускается вниз, ничего страшного не произойдет, если только он не будет бросать на пол горящие спички. Ну давайте, ну давайте же быстрее, ты что, олух, совсем ничего не умеешь? Делай свое дело быстро, делай, там газа уже на полметра, уже сорок минут прошло. Нет, ну вы посмотрите на него, на умника, ну кто так делает?! Черт, как же быть? Позвонить в дверь и сбежать? А пойдут ли они после этого на кухню? Позвонить ей по телефону? Она не подойдет, я точно знаю. Бросить камень? Да, точно, разбить окно на кухне и сбежать. Окно на кухне. Кроме того, все сразу выветрится...

Он встал, поднял сумку, отряхнулся как мог и пошел. Четвертый шаг его пришелся на пустоту и последнее, о чем он успел подумать перед тем, как рухнуть на гору строительного мусора с высоты третьего этажа - это о размере спасательного камня... Он опять все пропустил. Он не видел, как они не размыкали объятий в течение двух часов (зря он так пренебрежительно думал о способностях того, другого человека - тот свое дело знал), он не видел, как она вдруг вспомнила про чайник, он не видел, как тот, другой человек вскочил и побежал на кухню. И как он щелкнул выключателем, чего, как известно, ни в коем случае нельзя делать в помещениях, доверху наполненных газом...

август 1994


Суверенитет. (1/3)

1. Некрологическое признание в нелюбви к Н.С. в этом году.


Завтра... А впрочем, неважно. Только одно беспокоит: в этом городе совершенно невозможно купить сегодняшнюю газету. Только завтрашнюю. Но сейчас необходимо, чтобы завтра не наступало вообще. Завтра... Завтра она упорхнет в ненавидимую мной страну Гермундию, о поганые стены которой разбилось уже не одно представление о будущем. Греть ее будет другое солнце, кормить - другая пища, ласкать - другие деньги. Другие сумерки на ужин. Другой дождь на выходные. Мне же тем временем сыро в подошве. Это не главное. Просто трудно ходить - как в болоте зимой. И от твоих движений по моим ботинкам я похож на землекопа. На экскаваторщика похож. Не умирай никогда. Они не смогут принять тебя, твой серый черный цвет не сочтется с небом и водой, как может делать это цвет лесных окраин и чугунных лимузинов. И девушки с раскрытыми ногами не заменят земле тех сомкнутых шагов под развевающимся нечтом, что так оглупляюще просто набрасывается на легкие плечи. И голубые сладости в ушах, и водопад забальзамированных прядей... зря все это, ни к чему. В полдень (обычно шумно) свистнет по стеклу желание курить, а в двадцать-двадцать-тридцать - немного погулять по свежей грязи. Ничто не остудит зудения в руках, тем более Теплый Стан. Ну, что вы опять там подумали? Ан нет, писать, смотреть цветные кинофильмы, накручивая шайбу телефона. Занято, занято, там всегда занято. Весь шумливый мегаполис ловит в полночь эту рыбу. У нее в жилище антресоли. У нее в жилище мотоцикл. У нее в жилище тысяча пластинок разных стилей всех времен. Соседи. Не умирай никогда, твои глаза еще нужны этой бумаге, твои руки необходимы этим краскам, твои ноги так подходят мне. Суббота-праздник, в школу неохота, а ночь, длинная пьяная гитарная ночь не отпускает меня от аппарата, хотя даже аппарату ясно, что все напрасно - ну нет ее дома, ну не знает никто, где она. Так выпьем еще, а днем мигреневого воскресенья я услышу в голове не топот сотен веселых медвежат, нет, я услышу ее уставший, такой карманный голос. Тогда уж можно и на двор. Не умирай никогда. Даже город Берлин (ударение на е) не утянет тебя в свои сети, не сможет переварить ее волос, пахнущих дымом акаций. По глупости тепло приходится на лето, это минус для зимы, но если плюнуть на часы - пора, пора к реке, делиться (новостями в свете) скромного коломенского солнца. Тверское-темное-орехи-горы-лаки-страйк. Что там, среда? Прекрасно. Две пересадки нетрезвого метро не сделают забытыми цветы, усыпавшие спящую в траве. Ее. И дым рабочих сигарет, и тридцать три желающих любить. Не умирай никогда. Отъезд в день перед наступлением войны в ужасную цветную Гурмандию, черт, я не последним видел ее, ненавижу немецкий язык! Я еду в номере семьдесят два и не-на-вижу его. И не слышу. Слышу русский: ой да что говорить у меня муж слепой почти кандидат наук двадцать лет в университете шестьдесят восемь тысяч представляете ученая степень шестьдесят восемь тысяч да что говорить шесть лет учился сама уже почти ничего не вижу развели преступников сейчас калужская нет еще через две. Я еду. Я слышу. Я знаю, что ждет меня в конце пути. Менять не менять без доплаты с доплатой ты меня любишь да люблю у машки скоро день рождения на подарок денег нет шестнадцать двадцать юго восточный солнце слева прямо в ухо простите ничего мне на следующей выходить боюсь сяду а потом не встану кино одесса следующая ехать все меньше. Ближе. Жарко. Летний снег щекочет все, лезет везде и покрывает сединой. Она там - в пятнадцати минутах ходьбы от метро и трех часах до ее прихода. Не умирай никогда. Не вырывай у меня из рук ничего никогда. Не смотри в сторону никогда. Не говори так громко никогда. Не делай этого никогда. Не маячь сядь посиди. Не тыкай зажигалкой в нос и не надо мне ничего дарить можно подумать что ты ухаживаешь за мной. Я ухаживаю? Я ухаживаю. Я ухаживаю за каждой женщиной, пусть даже у нее две головы. Если бы женщиной был я, а она - нет, она ухаживала бы за мной. Не умирай никогда. А то я расстроюсь. Если, конечно, сам доживу. Одинокий поход до ночного троллейбуса и тряская в нем езда могут не довести до добра. Хождение вблизи нее прибавляет дней, даже если не успел попасть домой. Она не любит цветы, которые не лежат у ее ног. Она не любит деревянных жуков. Она не любит почвоведов. Почвоведы за это напускают на нее порчу, грозятся зарезать и высаживают из машины ночью под дождем, но все они, все они любят ее, весь мир любит ту, что не люблю я. Весь мир желает упасть к ее нечеловеческим ногам. Весь мир мечтает поспевать за ее космической походкой, в то время как я (Я ЗА РОЯЛЕМ, Я!) хочу только одного: чтобы она была. Чтобы я мог позвонить ей в полночь и с удовлетворением убедиться, что она не приходила. Но каждый день! Когда ее нет в Москве, мне не хватает воздуха, конечно, я приспособлюсь, как таракан к яду, но ведь вы понимаете... Понимаете или нет? Она не умрет никогда. Ей всегда будет двадцать пять, мне всегда будет двадцать три. Когда двадцать четыре - это буду уже не я, она - не она, перо перестанет точиться, затупится, сломается и высохнут чернила. Но сейчас наш год: мой и ее. Не умирай никогда. Не позволь никому убить себя любовью хотя бы в этом коротком году. О, вы не знаете, она не замечает, что ее любят! И (секрет), если я влюблюсь в нее (но не в этом году!), я никогда (когда?) ей об этом не скажу. Слов не подберу. Но ведь тогда это буду уже не я! Вдруг тот, другой, возьмет, да и ляпнет сдуру "Я, да тебя, да так, что прямо пойду и утоплюсь". А хорошо, скажет ему она, пойди и утопись. Прямо сейчас! Прямо здесь и прямо сейчас! Нет, мне совсем не будет жаль его. Как не жаль землемера. Ну, а потом и снег пойдет. Ее следы - я совсем не помню ее следов, а ведь снег в этом (новом) году уже был. Уже растаял давно, растворился в пивных реках и был засыпан холодным пеплом самых разнообразных сигарет. Она курит в три раза медленнее меня. Я курю в три раза больше ее. Я пью в десять раз больше, но разве это повод? Но когда она рядом, мы курим и пьем одинаково. И это нормально. Когда мы делаем это (ну, что вы там подумали опять? ну сколько можно?), я иногда целую ее и говорю: Не умирай никогда. Тихо так говорю, чтобы она не слышала. И слава богу. Может, мне и хочется часто проснуться с ней рядом и принести кофе в постель (да, да, мой скабрезный читатель, в постель), но, поверьте, делать этого в текущем году нельзя никак. Простите, простите меня, Лены, Лены, Лены, Тани, Маши, Оли, Тани, простите, но я в этом году не умею любить. Я в этом году не смотрю телевизор. Я в этом году не слушаю радио и не читаю газет. Я в этом году смотрю на нее. Читаю ее, слушаю ее, курю с ней. Я в этом году больше, чем когда-либо играю в свои игры. Она мне в этом помощник. Вот мое окончательное завещание на этот год: Все, что я взял у нее - верните ей, все, что она взяла у меня - оставьте ей, все, что я написал - прочитайте ей и скажите, что умер я спокойным. И еще скажите ей: не умирай никогда. А еще подарите картину с многорукой женщиной, стоящую на моем пианино - пусть даже она ей не понравится, но картина про нее, хоть мы и не были знакомы, когда я делал ее. Туловище мое сожгите, пепел развейте по ветру и забудьте о том, что я был: я даю право помнить о себе и этом годе только ей. К тому же она не умрет никогда, и можно сказать, что память обо мне навсегда сохранится в... В чем? Ладно. Написанному верить. Топором не вырубать. За мой упокой можно пить: пиво, водку, джин, сухонькое. Нельзя: портвейн, коньяк, виски и крепкий виноградный напиток производства ликеро-водочного завода города Махачкала. И не курите "Яву"- я ее не любил. Тост должен быть один, обращен к ней (даже если она не придет): Не умирай никогда. И не рассказывай обо мне никому. Нет в этом мире человека, который мог бы понять мой кайф. Кайф не любить тебя (ее). Не скучай.

еще
далше


остановиться и вверх | как быть